Ну вот, а дело это было летом, – говорил мне мой друг Степанов, размахивая красными ручищами, – представляешь, Миньк, решил я подлечиться в психиатрической наркушке. Не скрою, томно сначала было, крутило, выворачивало, потом от меня воняло тоже, ну ты знаешь. Приезжал ко мне вот туда, в больницу то. Короче, в палате меня одного поселили. Главврач дядька здоровый такой, улыбаясь, говорил, что этого шибздика, то есть меня, опасаться не стоит, а если хотя бы пёрнет, мы ему по еблу мясорубкой, а потом в унитаз. Ну ты знаешь. Ну а Натаха-то у меня постоянно торчала, прела, контролировала: то к главврачу в кабинет завалит, и истерику закатит, то больному какому нахамит, в общем, плохо сначала было, да и её никто не ёб. И у меня тоже хуище знаешь как с кумара-то стоит, ну ты знаешь. В общем, обоим нам с ней так себе.
Ну вот, как-то до обеда, Натаха-то и впёрлась ко мне в палату. А я, помню, злой был, и потому как крикну ей в рыло: стоять, блядища! Вот тут-то она и сникла. Глаза вытаращила и смотрит на меня, испугалась очень. А я Минь, чувствую, что чувствовать уже нет сил, что пах у меня огнём дышит. Хуй, значит, на волю просится. Я говорю Натахе своей: эй, юбку приподними, дай вздрочну! Она тут же и повиновалась. Зубы у неё громко застучали. Юбка узкая, трещит по всем швам, ну ты знаешь. Ну вот, приподняла она её, на меня пахнуло крепким женским запахом. Она ляху-то свою забросила на спинку кровати, а на другой ноге балансирует, равновесие держит, как балерина Павлова, стоит выпендривается. Ну а я, короче, дрочу наяриваю. Дрочу я, значит, дёргаю туда-сюда, и никак закончить не могу. А Натахе-то это нравится, ну ты знаешь. Раскраснелась вся, пыхтит, слюну пустила. Трусики у неё в горошинку такие, с дырочкой, на колено съехали, колготы у неё тёмные, с подтёками бледными, ну ты знаешь, и тут чувствую, что уплываю. И цокот женских каблуков слышу за дверью. Медсестра таблетки разносит. Тоней её зовут.
Дверь в наркушке, как и на дурке, без замков. Ну она и влетела, медсестра Тоня, да как взвизгнет: Степанов, таблеточки ваши! Рука моя дёрнулась, и молофья из хуя моего прямо Тоне под каблуки – шлеп! И одна, ты представляешь, маленькая такая капелюшечка, к очкам её прилипла и блестит таково, как жемчужинка, переливается. А Тонька-то на каблучках своих возьми да поскользнись, поднос с таблетками в сторону, ну а она плашмя на паркет, аж стены задрожали. Натаха-то моя, во дура-то, так и стоит с задранной юбкой своей, ну я, не долго думая, на пол бросился, таблетки стал подбирать, в рот запихивать, и свои и чужие, ну ты знаешь. Пока я по полу елозил, минут, наверное, пятнадцать прошло. Пруха в палате стоит любовная, медсестра всё лежит, пузыри изо рта пускает, а Натаха-то, как статуя свободы, с ляхой своей лиловат стоит, словно замурованная во времени Кариатида.
Привстал я на корточки и говорю: ты чё, блядь, опусти юбку, люди же, говорю, ходят! Ты же в больнице всё-таки, волчица позорная! Правильно говорят моя мама и моя бабушка тётя Женя, что тебя даже собака Тимка за полкилограмма мяса ебать не будет! В общем, нагнал я её, вонючую, из культурного заведения, потому как гадко мне на душе и тошно стало. Ну ты знаешь!
По прошествии нескольких дней стал я замечать приятные перемены в отношении ко мне со стороны больных, персонала и даже главврача. А чё, он так мужик вроде бы ничё, хороший. А больные мне кто сигаретку предложит, кто колёсико. Люблю! Ну а самое главное, Миньк, вот в чём: иду я как-то в туалет обоссаться, гляжу – навстречу мне медсестра Тоня, шея у неё перебинтованная, в корсете, только вместо подноса с лекарствами томик Блока. Руки у неё слегка дрожат. Накрашенная и, знаешь, красивая такая, тихая.
Приблизилась она к моему уху, а мне неловко как-то, пахнуло на меня французскими духами, и говорит таково нежно-нежно: какой же вы, Степанов, удивительный человек! Бломбир.