Однажды моя подруга рассерженно заявила, что ее любовник ругается совершенно извращенным матом. Я поинтересовалась, как может звучать такое извращение. И моя подруга ответила: «Что ты скажешь, например, на такое — трахайте меня горько в спину?» Я пожала плечами, и сообщила, что мне это очень знакомо. И рассказала эту немного грустную историю.
* * *
Временами жизнь бывает довольно гадкой, и от этого никуда не денешься. Впрочем, человеческая память избавляется от произошедших гадостей, закидывая воспоминания о них в запыленные уголки мозга, и эта способность памяти спасает от человека от ошизения. Я ползу в один из таких уголков, опираясь на острые локотки, пачкаю коленки жирной чердачной пытью, и подсвечиваю фонариком.
Мы лежим на тахте во флигеле его родителей. Вернее, я сижу, прислонившись к ковровой стенке, а он стоит на коленях, опустив голову, зарывшись руками под мою юбку. Он — мой мальчик. Пьяный, беспомощный мальчик, который хочет сделать меня женщиной.
Ночь нежна, что называется. Луна подозрительно подсвечивает в окошко. Тишина необычайная. Два часа ночи, или около того. После судорожного трехдневного загула деревня словно вымерла. Сегодня 15 ноября, та самая дата, которая указана на бумажке с предписанием явиться в военкомат для отправления службы, или как там это формулируется. Рано утром мой мальчик потопает в райцентр, вместе с еще тремя бритыми наголо личностями из нашей деревни. Мой мальчик тоже побрит — зачем, не знаю.
Я трогаю его щетинку ладонью, и мне грустно. Мой мальчик мычит. Был он пьян невообразимо, но к полуночи инстинкт взял свое. Я тоже приняла порядочно, и плохо соображала. Сначала мы боролись на этой тахте, как котята, иногда нас сносило вниз, и там он почему-то оказывался сверху, как более сильный, а я отчаянно ерзала по грязнейшему полу, втирая свое праздничное платье в куриный помет и луковую шелуху.
Его руки, как змеи, ползают по моим бедрам. Я терплю. Глупая гусыня, я решила терпеть — ведь он мой парень, и он уходит в армию на целых два года.
Вот шершавый большой палец зацепил за край резинки и приник к лобку, остальные пальцы собирают кожу вокруг пупка. Никакого удовольствия я не испытываю. Мне больно. Я отталкиваю его руку, а он сопит и сердится.
Вдруг он встает, пошатываясь, и начинает снимать рубаху через голову. Я полулежу, с задранным до груди платьем, смотрю на него, и мне ужасно его жаль. Он красив той тракторной деревенской красотой, которую любили изображать соцреалисты. У него большие руки, как лопаты, всегда темные до черноты, как у негра, от постоянной возни с механизмами.
Я не люблю его. Он глуп. Его папа был тракторист, сам он тракторист, и дети его будут трактористами. Он не умеет ласкаться, а я люблю, когда меня трогают нежно. Он никогда не целует мне руки и пальцы, а я хотела-бы, чтобы мой мальчик целовал мне пальчики на ногах. Специально, каждый вечер, я отмывала ноги от деревенской грязи, отпаривала их в оцинкованной миске, скребла пятки и намазывала ступни кремом для рук (крема для ног в сельпо не было). Во время этих священнодействий мое сердце сладко замирало — в глупых мечтах я представляла, как мой мужчина снимает с меня чулки и восхищается моими маленькими пальцами, и просит разрешения их целовать. Никогда он не оценил моих стараний.
Я знаю, что уйду от него, куда угодно, но уйду. Вот он стоит передо мной, несчастный, неудовлетворенный, и пьяный. Он уже без штанов, его черные сатиновые семейные трусы темнеют на фоне незагорелых худых ног. Мне заметно в лунном свете, что у него эрекция. Мне это знакомо, потому что эрекция у него всегда, когда я нахожусь рядом. Я всегда его возбуждаю, потому что хожу в легких платьях, с открытыми ногами, и часто без лифчика.